28.03.2024

Стеклянные сны

Стеклянные сны

          «Я не хочу умереть. Я хочу не быть». 
                Марина Ц в е т а е в а. Дневники   



        Оля умерла, когда Артём лежал в больнице. Диагноз ей поставили три года назад, и все эти три года были для неё по существу мукой. Он ни разу не задумывался над тем, что она обречена. Они не виделись, она ушла из издательства, а если болтали по телефону, она всегда смеялась. Он знал и про рак поджелудочной, про химиотерапию, про операцию на кишечнике, в результате которой ей поставили искусственный стен из очень дорогого материала, но знание лишний раз подтверждало его равнодушие. Капустина смеялась в трубку, а Кириллов духарился, веселил её и себя росказнями обо всём, то есть ни о чём. Он умел быть остроумным, язык подвешен хорошо, к тому же с женщинами он общался свободно и немножко свысока, что им почему-то нравилось.

        «… И даже молчать с ними ему было легко».

        Когда позвонила её подруга Милена и сказала: «Артём Сергеевич, Оля Капустина сегодня умерла. В семь утра. Похороны послезавтра», – он сидел в палате и пил кофе. Оля и Милена дружили, не то со школы, не то с детского сада. Всегда их видели вместе. Обе хохотушки, обе яркие, цветущие и загадочные. Но была между ними разница: Милена жила счастливо, а Оля нет.

        Причина была настолько глупа и естественна, что принимать её всерьёз как бы и не стоило. Капустина безумно любила Кириллова, а он её не любил. Ему вообще не нравились эффектные девушки. Оля была очень красивая, невысокая, круглолицая, с водопадом пахнущих карамелью волос, огромными ласковыми и грустными глазами, длиннющими ресницами, ровным кукольным носиком, нежно-розовыми пухлыми щеками, губами, похожими на коварно разомкнувшиеся тонкие цветочные лепестки и белой, наивной и невероятно чувственной шеей. Юноши да и мужчины постарше вились за ней хвостом. А Кириллов совсем не замечал, топтал и уничтожал своим равнодушием, хотя, конечно же, обидеть Олю у него и в мыслях не было.

        Она, кстати, тоже изо всех сил делала вид, что он для неё не существует. Но это требовало такого измывательства над собственным сердцем, что девушка как бы умирала всякий раз, когда Артём, будучи главным редактором в издательстве «Сольвейг», вызывал переводчицу Капустину в свой кабинет.

        Она слушала начальника, широко раскрыв и без того огромные глаза, и словно засыпала, а он удивлялся этому полуобмороку, ничего не понимал и старался говорить ласково и вкрадчиво, думая, что тем самым успокаивает чересчур впечатлительную сотрудницу.

        Олю ласковый и размеренный голос возлюбленного очаровывал и  сводил с ума. По секрету, ей казалось, что Кириллов её медленно раздевает, целует в самые сокровенные места, трогает своими красивыми пальцами и жарко дышит на трепещущую голую кожу.

       То есть он говорил, а она в этот миг безвольно и полностью ему отдавалась.

       Вот такое смутное и отчаянное несчастье!

       Выслушав скомканный голос Милены, работавшей в том же «Сольвейге» художником-оформителем, Кириллов пробормотал какую-то нелепость типа: «Боже мой, какая беда! Несчастная девочка! Земля ей пухом!» – убрал мобильник и автоматически допил кофе. В голову полезла всякая чушь, и если бы Артём был сейчас чем-нибудь занят, ничего бы не произошло.

       Но в больничной палате царило вынужденное безделье, Кириллов думал обо всём подряд, почти не контролируя ход мыслей.

       Что и стало причиной дальнейших грустных событий и неприятного конца.

       Помыв чашку и рассмотрев себя в зеркале, висевшем над умывальником, Артём твёрдо решил, что надо чего-нибудь выпить. Он вышел из палаты и направился в комнату дежурных медсестёр. Галя и Оксана смотрели телевизор и курили. «Спуститесь на первый этаж, спросите у рыжего охранника Вити «Румпеля». Он держит запасец и иногда толкает пациентам. Только нас чур не выдавать. Мол, анестезиолог «Лапа» – Михал Семёныч Лапин – сболтнул, – посоветовали девицы и сразу перешли на ты. – А вообще мы тебе после капельниц с метипредом водку не рекомендуем. Может заломать. – У меня друг сегодня умер. – А-а… Тогда заходи, если тошно будет».   

        «Румпель», маленький пятидесятилетний толстячок, действительно рыжий и похожий на уволенного из цирка клоуна, стоял на крыльце и задумчиво смотрел в темноту. Выслушав Артёма, он повёл его в крохотную неприбранную комнатку с окном без штор и входной дверью без ручки, выкатил из-под шкафа бутылку «Русской» и продал её за 500 рублей. Возвращаясь в палату, Кириллов достал из холодильника в коридоре пакет с яблоками. Было около полуночи, и неврологическое отделение молчало. Из комнаты медсестёр доносилось гнусавое бормотание телевизора, а по коридору шаталась равнодушная больничная тоска.

       «Русская» оказалась совершенно безвкусной, жирной и шершавой, но крепко бьющей в голову. Артём налил полчашки, выпил, откусил яблоко, прожевал, выпил ещё полчашки и затуманился. «Не пошло», – хмуро подумал он, повертел в руке бутылку и налил себе ещё водки. Видно, медсёстры были правы, не советуя смешивать алкоголь и лекарства. Но пить водку надо было непременно. Сообщение Милены о смерти её сорокашестилетней подруги ледяной пробкой застряло у него в ушах. «Как она кричала от боли в последние дни, муж увёз к своим родителям детей, чтобы они не слышали», – Милена говорила медленно, словно читала диктант ученикам, скорее всего, она уже очнулась, но горло всё ещё было стиснуто горем. Он маханул полчашки спасительного дерьма и театрально закрыл лицо ладонью. И понял, что плачет, мелко, дробненько, как Скупой Рыцарь над опустевшим сундуком. «Оля, Оленька, зачем же ты умерла? – шептал он себе в ладонь. – Какой же я гад! Прости меня, Оля, Оленька!»

       Собственно, имелась в виду историйка, случившаяся двадцать лет назад, когда Капустина ещё не была замужем, а Кириллов женился и уже начинал подворовывать кусочки удовольствия у других женщин. Тогда «Сольвейг» выпустил двухтомник Кафки и издательство пригласили на книжный фест в Прагу. Чехи отмечали 110-летие гения мирового абсурдизма, фест назывался «Реставрация Замка». От «Сольвейга» в Прагу полетели гендиректор, главный редактор и переводчица. Оля знала чешский, польский и сербский языки, поездка была ей издательским бонусом, поскольку к двухтомнику она не имела никакого отношения.

       В Праге стояла весна, душистая и напористая. Навощённое до стеклянной голубизны небо и узорчатый город, полный старого камня и кривых, изогнутых, круглых и острых линий, постоянно звенели неуловимой музыкой и погружали людей в танец не танец, но точно в музыкальный сон, как будто с утра и до утра играл невидимый волшебный оркестр.

        Тем вечером сольвейговцы, выйдя из культурного центра на островке Кампа, прошлись пешком до Карлового моста, потоптались на Вацлавской площади, потом по набережной Влтавы дошли до своего отеля и расстались в холле. Артём зарулил в лобби-бар выпить настоящего старопраменского «Вельвета» и через десять минут увидел входившую в бар Капустину. Он сразу понял, что переводчица ищет именно его. Он поднял руку, девушка улыбнулась и подсела к нему за столик. Она выпила тёмного «Крушовице» и быстро захмелела. В лифте они не целовались, но всё было ясно и без поцелуев. У себя в номере Кириллов подтолкнул Капустину в душ, расстелил постель и пригасил свет. Через пять минут они оба, раздетые и уже вздрагивающие, лежали, спрятав одну ладонь в другую, и очень откровенно шептались. Он видел каштановый ароматный водопад волос, огромные полусонные глаза, колеблющиеся лепестки губ, шею и две жилки в самом её низу, милый дуэт невинности и порока, круглые маленькие плечи, мраморные ключицы и всё, что следовало ниже, ниже, ниже…

        Дальнейшее было чудовищно быстрым и обидным. Как только они оказались по-настоящему рядом, горячая волна прожгла его насквозь и всё взорвалось в один миг. Ноги вздрогнули и опали, а сверху посыпались горстью медные оркестровые тарелки.          

        Кириллов отвалился спиной на простынь и неожиданно понял, что такой дурацкий взрыв бывает каждый раз, когда упоение вызвано не радостью обладания друг другом, а собственной ловкостью и легко предсказуемой безответственностью.

        Через четверть часа Оля тихо оделась и ушла. А Артём, закутавшись в одеяло, проводил её до двери, ничего не сказав, только тихо коснувшись маленького плеча на прощанье.

        – Боже милостивый, дай мне забыть всё это!

        И вдруг Олин голос спросил:

        – Зачем?

        Артём убрал с лица ладони и разлепил отсыревшие, горячие веки. С чёрного оконного стекла на него смотрела Оля Капустина. Ничего не попишешь! Стоит распустить себя, перестать контролировать мысли и чувства, они превращают тени за дверью в непобеждённых врагов, зеркала в грустное прошлое, а оконные стёкла в умерших подруг. 

        И проделывают это с вязким, растекающимся в мозгу и в груди удовольствием садистов. Враг ощеривается и прёт на тебя танком, прошлое крутит в руках толстую верёвочную петлю, подруга равнодушно покусывает и посасывает твою совесть. Боже правый, зачем?

        – Оля, прости меня за тот давнишний обман в отеле.

        – Какой ты смешной. И всё перепутал. У меня ничего лучше того счастливого вечера не было.

        Сказав это, она долго молчала, словно погрузилась в воспоминание о том, как они лежали в постели, шептались, прятали ладонь в ладони, целовались, нежно согревали и без предупреждения порывисто атаковали друг друга. 

        Её длиннющие ресницы и водопадные каштановые волосы куда-то исчезли, остались чёрный мочальный ёжик на голове, глаза, полные не грусти, а ватного терпения, лицо, потерявшее правильную форму, растаявшее или, скорее, треснувшее, и губы, похожие теперь не на цветочные лепестки, а на высохшие, обкусанные нитки. Онкология, химиотерапия, три года болей и бессмысленной надежды сделали своё неопрятное дело. Артёму вдруг захотелось укрыть её лицо в своих ладонях, погладить несчастный черноволосый ёжик, согреть губами обкусанные нитки рта. Но это было лишь стекло, целовать его не годилось, хотя Оля выглядела живой, будучи с сегодняшнего утра мёртвой.

        Она продолжала говорить, тормошить Кириллова не смыслом, а перетеканием своего грудного голоса с маленькими омутами бархата и так и не выпитыми болезнью струйками эротики. Он качал головой, подсмеивался, вставлял свои «да-да», «нет-нет», «помню-помню», подливал в чашку водку и пил её ритмично, словно механизм, забивающий в доску гвозди. Пьянел и различал Олино бледное лицо на чёрном оконном полотне всё чётче и чётче. И то, о чём она говорила, становилось ясным и не требующим никаких пояснений и доказательств.

        Если бы ты не женился, я нашла способ тебя завоевать. Таких, как я, не надо завоёвывать, лучше дразнить слабостью, а потом обманывать и пугать дамокловым мечом измены с теми, кто настоящие мужчины, герои и самцы. Ты всегда был такой сложный и непонятный. Я? Ну а кто же? Да ну, ты всё про меня придумала. Мне очень нравилось, что я тебя не понимаю. А представляешь: если бы мы оказались вместе, то в конце концов ты бы от этого свихнулась. Ты очень добрый, пожалел бы меня и стал попроще. Вот-вот, стали бы двумя обезьянками, чешущими друг другу спинки. Хорошо-о! Только однажды одна обезьянка от тоски задушила бы другую. Если бы другая её прежде не съела!

        Потом она сказала, что поняла, почему у неё возникла раковая опухоль. Это было как бы физическим воплощением её постоянной душевной боли, её одиночества и бесплодного желания. Она вышла замуж, родила двух сыновей, но было поздно, боль тенью ползала в её теле и искала очажок для выращивания смерти. Господи, она чувствовала, как тень тихонечко и гадостно копошится внутри, как ищет очажок, как трясётся жиденько от восторга, то замрёт, посидит тихо, как паук, то опять тычется, вверх, вниз, вправо и влево.

        У тебя на правой ноге, над коленкой, на внутренней стороне, было очень большое родимое пятно, я увидел его ещё там, в пражском отеле, отчаянно признался он. Наверное, это был знак, что возможна онкология?

        Любимый мой, возразила она, не надо путать медицину с криками души, которые мало кто слышит. Я столько раз кричала тебе, может быть, глупо и корявенько кричала, но я же не могла не кричать, а ты ничего не слышал. С отчаяния, дура перепуганная, подложила тебе на стол в твоём кабинете томик Цветаевой, отмеченный на нужной странице. А ты его даже не прочёл, сунул в ящик стола, как лишнюю бумажку. Я две ночи потом плакала, похудела, джинсы таскала с подтяжками, которые прятала под свитером, совсем высохла от любви к тебе.

       Водка в бутылке кончилась, укрыться было не за что. Он хорошо помнил тот сборник стихов, 48-ую страницу, «Попытка ревности». Та-та-ти-та, та-та-ти-та, тарара-рарарарам… «Как живётся вам с чужою, Здешнею? Ребром – люба? Стыд Зевесовой вожжою Не охлёстывает лба?»

        Да понял я всё тогда, понял, ему показалось, что он прокричал это на всю больницу.

        Выходит, я не поняла. Дура несчастная.

        И что, что теперь?

        Теперь я пришла проститься.

        Или за мной?

        Проститься. Прощай!

        Артём вылез из-за стола, бутылка звякнула об пол и укатилась под радиатор. Артёма шатало и клонило к синему линолеуму, которым была застелена палата. Артём рычал в отчаянии. Ему показалось, что он ужасно долго добирался до окна, грёб, как водолаз сквозь толщу морской воды. Грёб и грёб, а вода держала и держала, падла липучая!

        Наконец, он доплыл до чёрного стекла. Увидел в нём отражение Артёма Кириллова.  А Оли Капустиной там уже не было.

        Он растворил окно и животом навалился на подоконник, всматриваясь в осеннюю разбредь. За мрачным бруском пятиэтажки, прилепившемся к больничной ограде, фыркала и светилась Сущёвка. Куда исчезла Оля, явившаяся сонным гостем на оконном стекле и несколько минут болтавшая с пьяным Кирилловым, было непонятно. То ли спряталась за бугор пятиэтажки, то ли утонула в огнях Сущёвки, то ли вознеслась к небу.

        Артём вытянул руку, решив ухватиться за край небосвода, чтобы подтянуться и обозреть окрестности, но промахнулся и рухнул вниз.

        Сон разбился. На земле лежали осколки, холодные, как пустое небо, и мокрые от слёз.

автор Сергей Бурлаченко